Разбудивший время. О поэте Михаиле Анищенко

Светлана Михеева родилась, живёт, работает в Иркутске. Заочно окончила Литературный институт им. Горького. Автор поэтических книг «Происхождение зеркала» (Иркутск, 2009 г.), «Отблески на холме»  (М., «Воймега», 2014 г.), «Яблоко-тишина» (М., «Воймега», 2015 г.), «На зимние квартиры» (М., Водолей, 2018), книги эссеистики «Стеклянная звезда» (М.: ЛитГост, 2018), нескольких книг прозы. Публикации: «Textura», «Дружба народов», «Интерпоэзия», «Волга», «Сибирские огни», «Журнал поэтов», «Литературная газета», «Юность», «День и ночь» (Красноярск), «Иркутское время» (Иркутск), «Лиterraтура» и др. Дипломант Волошинского конкурса 2010 (поэзия, проза), 2013 (поэзия). Руководит Иркутским региональным представительством Союза российских писателей.


 

Разбудивший время

О поэте Михаиле Анищенко 

 

Михаил Анищенко

История поэта Михаила Анищенко началась для меня с одного стихотворения – и не его авторства, и не о нём. Внутри стихотворения дрожала трагическая история об умершем когда-то друге, и вдруг – нечаянно как будто – автор признаётся, что сам ищет жизненный выход «в чём-то попутном и добром как ветер… как строчечка Анищенки-поэта». Так, сам того не ведая, поэт Булат Аюшеев из Улан-Удэ познакомил меня с поэтом Михаилом Анищенко из Самары.  

Удивительно, но голос Анищенко даже и не в лучших его стихах звучит настолько же убедительно, как река, или дождь, или ветер. В них нам не приходится сомневаться, поскольку их естественность – немногое, на что человеку возможно опереться. Голос Анищенко – это голос естественного человека – не в дарвиновском и коллинзовском смысле, конечно, – а Человека своей природы: чувствующего, взыскующего, теряющего и всё уже давно потерявшего, но вместе с тем и приобретшего. Голос почти что странной, но болезненно знакомой искренности – в её чистом виде, в виде почти платоновской идеи. С которой человек осознаёт драму существования, себя, идущего безвозвратно на убыль, но с тёплой надеждой на вечность всего остального сущего, а значит – где-то и себя. Он может обнаружить себя листвой, рекой, птицей, вещью, не пропадающий, хотя и гибнущий.

Такие голоса встают перед литературой как рубежи – есенинский, рубцовский, теперь анищенковский. Это вовсе не значит, что они – единственно возможное величие в поэзии. Как раз напротив – именно такие голоса не претендуют на величие, они подразумевают иные возможности и создают иные, другие голоса, настраивая других поэтов на деликатную и непоправимую ноту, без которой  само существование поэта в русской поэзии немыслимо. Их же самих значение в том, что они естественны, а значит, неминуемо – вечны. Хота бы отблеском, хотя бы дуновением.

 

***

Михаил Анищенко, за полгода до своей смерти появившийся на народном портале Стихи.ру, где всяк, как известно, может похвастать своим умением что-либо слагать, был признан участниками этого чрезвычайно демократического сообщества «народным поэтом». Демократия в искусстве вещь искусственная, до добра не доводит, литературу превращает в книжный хлам. Голосования чудовищны, а номинации подобного рода (впрочем, как и любого другого) дискредитируют и лауреата, и тексты (если вдруг выпадет счастливый случай – попадутся достойные). И можно было бы предположить, что случай с Анищенко – парадокс или исключение из правила, лишь подтверждающее правило. Но нет, этот случай – закономерность, ход вещей: такие поэты возникают в свой час  и непременно задают необходимую ноту. В этом их назначение.

Он и сам по себе – феномен народного характера, могуче одарённый, неровного и яркого темперамента человек, совмещающий святость и богоборчество в пределах одной религии – и тут же выходящий из неё совсем как из моря, ставшего вдруг по колено, где-то отчасти и юродствующий.  

Терзаемый загадкой «русского духа», он проходит вдоль противоречий родной истории, вдохновляясь, например, родной природой – однако не минует их, а таким чудным образом трансформирует, сообразуясь не с логикой событий, а с внутренней справедливостью (которой подвластна и природа). Она в Анищенко существует на уровне чутья почти звериной точности, работающего безошибочно, зачастую вне привычных контекстов, – и создающего любопытные феномены. Например, почитание Сталина как явления «священного зла», забирающего на себя «все преступления ада»: Сталин у Анищенко превращается в некоторое перевёрнутое подобие Христа, который         искупает грехи самой церкви. Или, например, тайные мечты о потерянной России, мифологической, конечно же непобедимой и эталонно справедливой по самой своей сути.

«Бренд» русского бессребренника (к тому же ещё и гонимого, страдающего алкоголика), ушедшего от мира, закончившего дни в объятиях нищеты и родной природы, завершают «эталонную» фигуру – образ «настоящего русского поэта».

Но для Анищенко этот образ всё же категорически тесен.

 

***

Если же мы пустимся в рассуждения о том, что такое «народный поэт», какие критерии определяют «народного поэта», то неминуемо запутаемся. И, пожалуй, главный критерий для голосующего в этом случае – частный, глубоко личный отзвук, который затаился в душе, и вот: кто-то его разбудил. Отзвук этот, болезненный, но такой близкий, такой неотъемлемый, затихает и, кажется, готов погаснуть – и как вернуть его? Но существует такая неопровержимая нота – не на уровне мастерства, не на уровне искусства – которая возвращает полное звучание гаснущей музыке, будит её, раздувает её огонь. Может быть, это – тайная нота национального голоса и характера, ключ к его разгадке. Но она – неназываема, неописуема, сама загадка есть.

Когда говорят  об Анищенко, то обыкновенно ограничивают разговор патриотическими констатациями  и лежащими на поверхности сравнительными  категориями. Анищенко непременно привязывают к Есенину и Рубцову. Почти непременно – к почвенничеству. Хотя уже понятно, что Сева пастушок (такое имя дала Анищенко муза Татьяна Пешкова, им названа одна из книг) вырос из этого тулупчика: «Само почвенничество у Михаила Анищенко какое-то беспочвенное, заблудившееся», оно «очистилось от квазипатриотических примесей и стало эзотерическим», – абсолютно точно рецензирует «Севу пастушка» для журнала «Дети Ра» Александр Карпенко. Анищенко, «странною любовью» любящему Россию, которая горька «как изжога», в принципе чужд пасторальный стиль.

Вся его творческая энергия направлена на неудобные вопросы – на такие, о каких и поминать рискованно. И самый главный и самый неудобный вопрос для него – о подлинности его собственного существования под сенью небес, среди прочих живущих. Ответить на этот вопрос не может никто, этот вопрос может быть лишь задаваем. Он безответный – но определяющий, полагаю, для этой национальной ноты: созданное Творцом может сомневаться в себе, рефлексировать, но не может обойти собственного предназначения.

 

***

 «Все религии посвятили себя единственному смертному греху – разделению неразделимого», – констатирует Анищенко в рассказе «Зелёная лодка с рыжим котом». Он имеет в виду «отрыв от корней»: «самая страшная беда, которая приключилась с человечеством». Анищенко осваивает историю, как осваивает её любой поэт, – не отрицая её уроков и явлений, не отрицая её героев. Но вписать его в привычную «почвенную» схему, предполагающую в том числе традиционную религиозность, невозможно, равно как и Есенина, равно как и Рубцова. Внимательный читатель отыщет в его стихах довольно неблагозвучных выводов и выпадов на тему официальной религии и особенно церкви. Отношение к христианству, а точнее же – к церкви, ярко и остроумно подано в стихотворении «Тоска по Гоголю». А в его интервью и публицистических текстах – и того больше, и того ярче: Анищенко, по сути, откомментировал ими свои стихи.

Бог присутствует в его поэзии как нечто не требующее доказательств и места пребывания. Он просто присущ всему и неотъемлем. Он побуждение и проявление, он – адресат «явки с повинной» для человека (так же как и Родина, так же как и высшее человеческое «Я»). Говоря о боге, Анищенко говорит о творящей силе, которая не требует определения, а также и веры от существ, ею созданных. Поэт пишет и о молитве, и о посте, и о другом, присущем, казалось бы, только религии, – но это обращение и аскеза, но это проявления человеческой души по отношению к определённой культурной традиции. Ничто ничему не противоречит. 

Его вера затрагивает другую область, зыбкую и призрачную. Образ этой веры – Россия. А точнее – Русь. Её характеристики не территориальны: «…Туман, поверья, / Пыль таинственных времён!», хотя географически Анищенко её, безусловно, определяет – на месте известной ему России, в любой из её гибнущих деревень. Предмет его веры – затерянная, спящая Русь, скрывающаяся, притворившаяся мёртвой. Языческая, пожалуй. Это пространство и время русских сказок, которыми переполнено пространство его поэзии. Он вкладывает слова о ней в уста дальнобойщика Мышкина-Идиота, героя эссе «Что-то было…»: «Ты думаешь, это Россия? Нет, Михаил, это морок, мираж. Наша истинная родина, Русь, притворилась мёртвой, и её положили в гроб, но она, как спящая царевна, ждёт своего звёздного часа. И не только она! Своего часа ждут русские черти и русские ангелы, русские домовые и русские водяные, русские драконы и русские единороги!».

Истинная потерянная Русь Анищенко издалека похожа на Русь Николая Рубцова, с её холмами и канувшими в небытие племенами. Но только издалека, потому что для Рубцова «Русь» – реальная, хоть и депрессивная, застрявшая где-то между городом и деревней, но совершенно живая царевна, со своей глубокой и отныне далёкой историей и всегда неизвестным будущим. Русь Анищенко – таинственная, затерянная, манящая, с будущим фантасмагорическим.

Говоря об Анищенко, мы говорим о большой трагедии: мечты о некой другой Руси – это мечты о цветке, который обещает расцвести, но всё не расцветает. Это история о граде Китеже и его мираже. История о двойничестве, о зеркалах, в которых отражается облик, но не отражается суть. Мечта об особом пути России, о её особой роли в процессах мироупорядочивания. Эта мечта в русском обществе созревала со времён стародавних, воплощаясь в идеях противоположностей: «У них и у нас запало с ранних лет одно сильное… чувство, которое  они принимали за воспоминание, а мы – за пророчество: чувство безграничной, обхватывающей всё существование, любви к русскому народу русскому быту, к русскому складу ума», – в статье об Аксакове Герцен описывает, по существу, то же самое чувство, объединявшее  западников и славянофилов: «сердце билось одно». «Надо понять, что все слёзы мира не стоят даже одной слезы погибающей, но счастливой России, потому что именно в этой слезе растворена соль нашей земли и тайна спасения всего человеческого рода», – говорит Анищенко устами дальнобойщика.

 

***

«Не путайся, тварь, под ногами» / Скажу я, навек уходя», – такой вердикт выносит Анищенко стране, той яви, которая, на его взгляд, подменила собой истинную Русь и взамен которой он бы «выбрал другую». Живущие в этой яви обречены на двойственное существование: в грубой реальности и в мечте. Обитатели грубой реальности – уже не народ, а его страдающий прототип, звуковое выражение трагедии: «Мы только крик и стон Державы / С давно простреленным виском…».  

Вместе со своим поколением он переживал крушение советской империи, подобное крушению своей личной судьбы и совпавшее с ней. Цитаты, демонстрирующие его разочарование, составят длинный и горький отчаянный список. В серии «Народная библиотека Самарской губернии» уже после смерти Анищенко вышла небольшая книга избранного, и составитель её Александр Громов, очевидно, не случайно определил первый раздел так: стихи до 1991 года. К этому времени у Анищенко вышло уже три книги, и до этого времени  его ощущение России вмещалось в нежную лирическую  ноту, задаваемую самой природой. Он осмысливал окружающую реальность, прощался со стариной.  Но  раздвоенность мира намечалась: « Что-то никак не пойму: / мир удивительно ясен! / Но топит Герасим Муму, / добрый такой Герасим!». Но воплотилась позже, не только как отрицание свершившегося, но и как осознание особого пути России, живушей, согласно предназначению: « И все-таки топит Муму. / А та его понимает».

Анищенко стал выразителем дезориентации и разочарования, апатии и метания последствий крушения двух мифов сразу: сначала мифа советской империи, а затем и следующего – мифа свободы, рухнувшей на поколения советских людей своим невыносимым весом. Поэтому нет ни малейшего противоречия, когда он пишет: «Родители наши ложатся на землю, / Как черные шпалы под рельсы страны» и – «Я убит при попытке к бегству… / Из России – в Советский Союз». Поэтому одна из заглавных причин его «народности» – в каком-то смысле тематическая. Исключительно талантливое выражение общего смятения, общего вопроса и общего отчаяния, длящегося уже не во времени, а в историческом пространстве – как исторично и всё прежнее отчаяние во время и после российских смут и перемен, – сделали его настойчивым голосом не одного поколения. Всех поколений, для которых «Родина невероятная» переселялась «в область теней». И для которых маячил уже и привычный ответ: «Надо убить не собаку, а барыню, / Ваня Тургенев поймёт и простит».

Но Анищенко не поддался, не сгорел в этом революционном экстазе. Разочарованного человека перевесил лирик, человека материального – мистик. В результате появилось что-то подобное современному житию – выбор и путь человека, поиск Пути в духе. Отчаяние не исчезло, но дополнено было опытом спасительной тайны – тайны священного, неразрушимого мифа об избранности и назначении Руси. Ощущение себя как её пророка, как человека, которому многое открыто, позволило ему преодолеть болезненность существования и громко выступать с радикальными и спорными идеями об устройстве мира.

Многое из того, что он публиковал в конце жизни в интернете в виде бесед, а также и в прозе, в отрыве от контекста выглядит сущим бредом, сигнализирует о нестабильности, намекает на нетрезвый взгляд. Да, Анищенко часто заглядывал в эту бездну, что общеизвестно. Но существуют бездны и покрупнее, и поглубже.

 

***

Анищенко заглядывал в бездну. «Опыт бездны – опыт новой эпохи», – так предварял любимый им Евгений Головин, литературовед, переводчик, философ, оккультист, своё высказывание о том, что античный человек осознавал «инферно опасных органических формаций» как «пейзаж испытания героя». «Бездна молчанья и пропасть забвенья – / Слева и справа – зияют в ночи» – свидетельствовал Анищенко о своём времени. В каком-то смысле это – пейзаж испытания, при сознательном и трудном выборе. Но – испытания беспредельным ничто, при обещании неминуемой гибели в месте без опоры и определения.

Бездной было и его одиночество – неоднократно в интервью он сообщал, что отчётливо чувствует себя белой вороной, живёт в сказке – «мне казалось, все это замечают». Русскую сказку, которой мать спасала его душу в сталинском бараке, Анищенко превозносит как истинную правду, противопоставляя её явлениям христианского религиозного толка: «Так читайте же русские сказки, / Выводите смирения яд». Сказка, которая сама трансформируется практически в святое писание, дарит знаки и обещания.

Знаки же видятся ему повсюду – это имена (он увлёкся учением арабиста Николая Вашкевича, уверенного в пророческой близости русской и арабской лингвы, через которые мотивируются слова любого мирового наречия), это (через имена) шифры вселенной (где сказка «Буратино» написана на «тайном языке алхимиков»), Это и люди на пути (муза Татьяна, которую он окрестил Омелией, а заодно считал – по знакам – своей Маргаритой), сны, похожие на галлюцинации (в них действуют персонажи и предметы). По знакам он делает предсказания для политиков и городов.

Бездной был и категоричный взгляд на мировое устройство: « Мир на земле устроен так, что жить на этой земле, по этим лекалам и адресам живому человеку нельзя». Высказанное в беседе подтверждается и в стихах: «Я не люблю эту жизнь, но терплю», «Боже мой! Как я мир не люблю, / Как устройство его презираю!». Свою собственную жизнь он называет ошибкой Бога – в одноимённом стихотворении (а значит, как ни крути, должен её принять). Его нелюбовь к существующему миропорядку зиждется на большой мечте и заслуживает большого внимания – уж слишком часто он признавался в этом. Бездна открывается где-то здесь.

 

***

Анищенко, которого Евгений Евтушенко сравнил с Веничкой Ерофеевым, отнюдь не был деклассированным элементом. И «мученичество нищего русского алкоголика», как пишут о нём в Сети, – это вовсе не про него, хотя алкоголь и был его слабостью.

Из семьи рабочих, он и сам работал на заводе. Сотрудничал в заводской многотиражке. Активист, компанейский человек, с женой познакомился на планерке комсоргов завода. С 16 лет посещал литературное объединение «Молодая Волга». Экстерном закончил два недостающих школьных класса и поступил в Литературный институт. Окончил всё-таки и Литературный институт, отчислявший его трижды, и не из идейных, а дисциплинарных соображений («по известным причинам»). Получил премию ЦК ВЛКСМ за первую книгу «Что за горами?», увидевшую свет в 1981 году. Социальная активность его какое-то время была весьма значительной: журналистика, борьба против действующего губернатора, предвыборные компании, восемь лет работы в мэрии Самары – помощником мэра. Были времена, когда его объявляли «городским сумасшедшим», никуда не брали. В 2001 году уволили из администрации. Ещё через некоторое время он оставил семью и перебрался из Самары в Шелехметь, в «место спасения и вознесения», во владения, которые покупались семьёй как подспорье в голодные 90-ые. Отсюда начался его новый путь, жизнь огородом и в предназначении, с музой Омелией, которая пекла на ужин клубни кувшинок и подрабатывала за копейки в местном магазинчике, чтобы прокормить себя и поэта. 

Сыграло ли в этом выборе – в выборе отшельнической и нищей жизни –решающую роль пристрастие к спиртному? Был ли отъезд в деревню ответом на безвыходную ситуацию? Супруга Михаила Анищенко в интервью рассказывала о том, что тот всегда рвался в Шелехметь, на реку – как заядлый рыбак, испытывал страсть к огородничеству, обретал спокойствие за городом. Сам Анищенко писал о том, что он и его Омелия всё потеряли в прежней жизни (но и – «бросили все») – и отправились к новой. Рискну предположить, что деревня, вероятно, существовала для него как возможная сказочная реальность – в любом захолустье может спать в стеклянном гробу царевна-Русь. И нищета быта не могла затмить ни этого глубокого убеждения, ни даров вечноживой природы, которая от щедрот своих ещё и помогала как-то прокормиться. Вряд ли можно назвать этот шаг «самообречением на смерть», как посчитал, например, Сергей Арутюнов, подытоживая жизненный путь поэта для читателей журнала «Зинзивер». Скорее это шаг во спасение.

Конечно, ужас погибания охватил тогда российские города и веси. Нормальный, в чём-то привычный (генетически привычный) ужас неизвестности, полуголодного существования, раскола, предчувствие наступающего хаоса. «В 2004 году я жил в деревне, было скучно, господа. Некому было руку подать, тоска была страшная. Я потихонечку копал могилку под окном своего дома», – констатирует Анищенко. Но вместе с тем не отрекается и от надежд. Тем более что жизнь приводит к нему людей и формирует обстоятельства, которые эти надежды провоцируют. Он много пишет и ещё – думает о возвращении к деятельности политической, разрабатывает план действий для выборов 2006 года, «который был просто обречён на безоговорочную победу». Хотя думал уже – по иному, уже – фантасмагорично, поскольку интерес его перешёл в область альтернативной реальности, где оперировали гипотезами альтернативной истории, альтернативной лингвистики, эзотерики и многого, что проявилось на общем фоне смуты и поиска нового (или особого) пути, – снова актуализировался, выплыл, созрел в новом времени вопрос об особом пути России. Вопрос то ли спасительный, то ли отвлекающий. Переживший многие поколения без каких либо особых модификаций.

 

***

Досыта Анищенко с тех пор не ел, денег не имел. Называл себя «поэтом, голодающим в Поволжье». И так – до самой смерти. В 2012 году, когда он стал публиковать свои диалоги-интервью на тему «мистического краеведения» на самарском информационном портале, он оставался «писателем, живущим почти впроголодь», по выражению редактора портала.

И это – несмотря на то, что поэтическая карьера (да простят меня читатели за неловкое слово) Анищенко вышла на новый виток в 2007 году, спровоцированная Евгением Евтушенко. В августе «Новые Известия» напечатали статью «Веничка Ерофеев из Самары», где в роли нового воплощения Венички выступил поэт Михаил Анищенко.

Самарские чиновники заодно получили нагоняй от эмоционального классика, пенявшего им, что не ценят в провинции своего, но большого поэта. К этому времени Анищенко выпал из поля зрения общественности, Евтушенко протёр общественности и журналистам очки – и понеслась во весь опор слава, моментально созревшая благодаря крупному информационному поводу: сам Евтушенко превознёс Михаила Анищенко! Я полагаю, что Анищенко, имевший понятие о мотивациях прессы, о сути и возможностях пиара, мог – теоретически – воспользоваться ситуацией. Но его здравомыслие, пожалуй, простиралось в других широтах. 

«Какое-то время я побывал на волне, поднятой Е. Е., и каким-то образом дошедшей до Самары», – дошедшей, конечно же, очень простым образом: отечества готовы признавать своих пророков лишь по ходатайству сверху. И настолько же простым способом – способом влияния авторитетов на воспитанные центростремительной силой российские умы.  Волна Евтушенко принесла Анищенко признание на малой родине и за её пределами. Стихи были опубликованы в «Новой газете» и «Новых Известиях», на всю страну. С лёгкой руки знаменитости местные газеты и комитеты стали величать «городского сумасшедшего» то «самарским Рубцовым», то «самарским Есениным», то попросту – «гением».

Однако же вмешательство Евтушенко в свою судьбу Анищенко оценил неоднозначно: «Зря ты, Женя Евтушенко, / Помогал мне на земле». Стихотворение называлось «Прощание с Евгением Евтушенко» – прощанием с живым ещё и здравствующим Евтушенко. Анищенко благодарил коллегу – но и отказывался от благодеяния. «Мир банановых господ», куда он мог бы попасть благодаря такой протекции, привлекал его куда меньше, чем «галера» собственной жизни: «Проводи меня, Евгений, / В нищету мою и грусть / Пусть во мне вздыхает гений, / Я с ним дома разберусь». Это был единственно возможный отзыв честного сердца.

 

В тихом городе, на окраине,

На помойке ребёнка нашли.

Чисто вымыли, сухо вытерли,

И опять на помойку снесли

 

 – спел Анищенко городскую песенку в присутствии областных чиновников и прочей почтенной публики, стоя однажды на сцене местного Дома офицеров, на собственном творческом вечере, устроенном за счёт областной казны. Ребёнок с помойки – это он сам, поэт Анищенко, полуголодный, битый шелехметской шпаной, пьющий и талантливый. Действительно, с чего бы это вдруг все стали его обожать? Схлынет волна – и снова отнесут на помойку, забудут. Об этом он по-простому, по рабоче-крестьянски им и заявил дурацким ироничным куплетом. В этом не было ни следа неблагодарности – а, кажется, только боль за то, что не по заслугам, а больше по протекции приветили его, слушают и ему славословят.

Тем более что «со сцены, утопающей в цветах», он «шагнул в долгую русскую зиму с пустым столом и простывшей печкой» – денег не было и гонораров за публикации почти не платили. Но пустой стол и простывшая печка хотя и были злом, но всё же меньшим, чем двойственность положения, на которую он мог согласиться, начав играть по правилам мира, устройство которого активно порицал. Шанс, благородно предоставленный Евтушенко, Анищенко таким образом использовать не мог.

 

***

Стихи его, все, – отчаяние или отрицание или превознесение последнего шага, человеческого предела. В поэзии Михаила Анищенко, кажется, вскрылся как нарыв и получил дальнейшее развитие тот самый «русский вопрос» об особом пути: как противостояние вечно гибнущего, но никак не погибающего «мы» и растерянного, с трудом осознающего и не принимающего себя «я». Склониться ли умом в сторону Запада, выросшего на индивидуализме, или голосовать за «соборность» (с опаской поглядывая при этом в сторону Азии-муравейника)? Вспомним Николая Бердяева: «Русскому народу присущ своеобразный коллективизм, который нужно понимать не социологически… У нас совсем не было индивидуализма, характерного для европейской истории и европейского гуманизма, хотя для нас же характерна острая постановка проблемы столкновения личности с мировой гармонией».

Секретная формула, загадочная пропорция «мы» и «я» уводит Анищенко по какой-то загадочной тропинке в мифологические эмпиреи, где этого конфликта не существует – как вообще не существует «мы» и «я», а существует лишь мировая гармония. Об этом – его мистическое «краеведение».

Даже когда речь идёт о любимых, слышится в его стихах бесповоротная печаль отдельности, не-приближения, невозможности полного выражения любви. «Люблю тебя, как любят неземное / Потерянные люди на земле», – потерянность как главная категория разворачивает в его текстах свою тривиальную и страшную историю: «Я, как время, иду неизвестно куда, / И неведомо где пропадаю». Его «я» и в отношении других «я» и в отношении себя самого – растерянно, не определяет себя. Оно пребывает в каком-то жестоком несчастье, которому нет даже названия («Знал Кузнецов, да сказать не посмел» – Юрий Кузнецов, большой поэт, последний мастер семинара Анищенко в Литературном институте, был авторитетом, учителем и в каком-то смысле гением-хранителем) и которое подводит его к новой возможности: «Мир погибнет. Останется жизнь». В гибели мира как раз и откроется «невозможная тайна души». Где она? Где-то в районе «мистического краеведения», пожалуй.

 

***

Эсхатологические воззрения Анищенко не вмещались в поэтические рамки. Поэтическая граница для них – предположить, предвидеть, принять, что «невозможная тайна» существует. Можно сказать, что в стихах он констатировал разрушение мира, но всё же предвидел, что это ещё не конец, а начало главного – перерождения не только России, но всей земли, исполнения знаков и предчувствий. А вот в записках «мистического краеведения» и в других прозаических вещах он обращался как раз к грядущему перерождению, которое связывал с открытием сокрытого. Он упоминает «легенду об ушедшем на дно Волги волшебном городе», рассуждает о следах города Самар-Сарам – одного из центров Руси, названном в «Книге путей и государств», ничтоже сумняшеся обещает, что «в будущем Самара станет столицей человеческого мира». Инверсии, анаграммы он применяет с размахом в своих предсказаниях политикам, обещает, что всё будет хорошо, если выполнить определённые условия. Этот поток, состоящий из «аналоговых» теорий, эзотерики, мистики, труден для восприятия. Впрочем, правдоподобность идей и теорий, которые обаяли поэта, нам не важна нисколько. Важен посыл. А он в том, что фантасмагории Анищенко – это проявление того же самого свойства, которое транслирует Борис Зайцев в 1938 году, в эмиграции в «Слове о Родине», признаваясь, что «мы Россию даже мало знали», чувство России считалось даже « не вполне уместным», – а теперь, спустя время и пройдя испытания, «облегчённым зрением», вынужденно, со стороны, «ясней почувствовали», что «не так молода и безродна наша Россия». Не молода и не безродна, а вечно молода и необыкновенно родовита и важна, спустя семьдесят лет уточняет Анищенко. Однако же, в отличие от дворянина Зайцева, который думал, что Россия  ввиду подлинного величия должна быть «не исключительна в своём будущем», поэт из рабочих Михаил Анищенко вполне заражается экстатическим духом и приписывает ей как исключительное прошлое, так и беспрецедентное гордое общемировое будущее. Но поэт всегда говорит правду – что бы он ни говорил, что бы ни хотел сказать.

 

***

Для поэта мир целостен. Он не раздроблен на фрагменты, в нём всё связано, всё имеет отношение ко всему: эзотерические изыскания, трогательная, хотя и нерабочая идея почвенников о пропавшей, спрятавшейся идеальной России, поэт, творческая личность которого находится в конфликте с мировой гармонией, и русская сказка, и античный миф – всё прочее, крупное и мелкое.

Но мёртвое время, которое «больше не течёт», мёртвая родина, которая не отзывается на любовь, держат в стеклянном гробу и поэта, не позволяя ему осуществить глобальную связь, которой он предназначен, ради которой и явлен его талант. «Я жив, пожалуй… Но об этом, / Уже не стоит говорить» –  ведь он больше не знает, «где брать отсчёт». А без этого, без остойчивого, направленного творящего взгляда и мира не существует: ведь каждый смотрящий творит его в своей красоте (перефразируя Оскара Уайльда). Лирика Михаила Анищенко оставляет нас наедине с его тенью в Шелехмети, имя которой он взял себе, с собой, где плывёт и «тает без следа» его земное воплощение. Но где он остается тем не менее скованным подобно спящей царевне – временем, эпохой. Он оставляет нас наедине с вопросом: как разбудить мёртвое время?

А это вы читали?

Leave a Comment